К ЧИТАТЕЛЮ







После «Позы бегуна», избранного за 30 лет, кто-то сказал: так можно издавать только посмертно. Но живем и даже пережили еще один скачок: в декабре 2001г. за несколько дней дописалось и написалось около 20 стихотворений. С летними — сложилась новая книжка. Она другая, в ней есть совершенно новые звуки, от частушки ли, от райка? Все соседствует со всем...

Почему «Прогулки по воде»? Трудно сказать. Может быть, поэзия — это преодоление непреложного?

По жизни прикована к галере православной педагогики накрепко. Побег немыслим. Но отпускают в увольнение в другие небеса.







Белые реки раскинули руки
Купол небес поддержать.
В сгнивших домах уцелели старухи —
Это ли Родина мать?

Всех унесло, заморило, забило,
Спутало, съело, ожгло...
Что ж не погасло дневное светило?
Светит и светит оно,

Нам отпуская недели и годы,
Месяцы, дни и часы.
Катят и катят сибирские воды
Мимо своей же красы.

Что за судьба удалых да везучих —
Все-то им пить, да поить.
Лишь Абалак зацепился за кручи,
Чтобы молитву творить.







Там, где Иртыш в объятиях Оби,
Хотелось бы, конечно — о любви.
Но камень сердца только слезы точит,
Расцвесть не может, иль не хочет.

Все видится ему сожженный храма остов,
Изб, рухнувших нуждой, замшелый, мертвый остров,
Да рыбаря приветливый оскал:
«Хлебните бражки!» — чертом прискакал.

Мятежный дух, морочишь водный край!
Здесь за моторку — камня каравай
На шею, и суди потом, ряди:
Кто прав? как жить? что впереди?



К земле деревеньку прижало,
Облаком придавило,
С березнячком связало,
К топкому брегу прибило.

Слева протока и справа.
И впереди, и сзади.
Вот она Божия справа —
Пустынничествуй Христа ради!

Да ворон с куском — не был!
Да манну сдуло ветрами!
Заключено небо —
Лишь поднебесье над нами.

















У этого поколенья болезни другие:
Война на коленях
И голод в мешке на спине.
Конвойные руки работы
Как петли на вые,
Да гвоздики правды,
В необоримого сердца стене.

Казалось, и песни, у них,
И земля прероднáя:
Строили, сеяли, крепли, стояли и шли.
А приказали, так головы дружно,
Как шапки по окрику, сняли.
Безбилетную веру
С осенними листьями в парке сожгли.

Август 2000 г.





Вышивать научусь хоть крестом,
                              хоть владимирской гладью,
Чтоб разглаживать бритые, черные, ржавые лбы.
С нахлобученной вшивою шапкой на щеки-оладьи,
Так ничего и не выклянчивших у судьбы.

Сирый, серый припал к италийскому ветру,
Меж стеклянных дверей, молотящих толпу как снопы.
Нежилому квадратному метру, как званому мэтру,
Поклониться готов, да тяжел оковалок стопы.

Не суди, брат, иду, как и тысячи братьев проходят,
                                                                           не глядя,
По дорожке, по скользкой судьбы от тебя до тебя.
И в кроссвордно-квадратную клеточку впишем:
                                                                           ни пяди
Не отдали врагу в декабре декабря.

10 декабря 2001 г.







Ты глянул. Не суди, брат.
Я иду, как тысячи людей проходят мимо,
Своей судьбой ловима и гонима,
Что до тебя мне,
Грязный мой!
Без возраста, без пола, без пальто,
В такой мороз,
Побитый спозаранку,
Мычишь, шевелишься-нето?
Кто ж выстрелил и не нашел подранка?
Безносая, поди, у головы,
Куда мне деть глаза —
Тебя не видеть?
Всплывает школьное: терпеть, обидеть,
Зависеть, гнать, дышать — увы...

10 декабря 2001 г.













Молитвой прорубь прорубить,
Аукаться воде и слову.
В электрошоке жизни быть
Водоразделу и улову.

Хоть снасти-силы прорвались,
И сердце вспыхнуло испугом,
Все ж рыбьим серебром наполним высь,
Спасаясь друг за другом!

10 декабря 2001 г.










Рифма

О утешительница,
Утéшителя дочь!
Как пчелка вьется над цветком,
Так ты над корнем,
Выискивая вечности опоры.

Но прежде, чем сомкнутся небеса
Словесной тверди нового призыва
Ты вольницей бессмысленной паришь,
Тишь, блажь или Париж…





За десять прожито полвека.
Страна раскручена в юлу.
Все на потребу человека,
Мятущегося на юру.

Тряпицей ловит ветра лихость —
Куда положено нестись?
Какой потребна меры дикость,
Чтоб на небе скорей спастись?

17 декабря 2001 г.













КОЛХИДА

«Добрый вечер, страна!» —
приветствие гагринского прохожего.

     Встреча с Кавказом для жителя равнины всегда тревожна. Равнина скрывает и покрывает, горы — обнажают. Ты еще не знаешь, что они откроют тебе, но чувствуешь, что можешь прикоснуться к тайне земли. И вот дорога легла наивыгодным образом: справа, в двадцати­тридцати метрах — берег моря, слева — скалистые и одновременно покрытие вьющейся, кудрявой, пышущей силой растительностью стены гор, иногда расступающиеся для того, чтобы пропустить к морю какой­нибудь городок, поселок.
     Удивительное чувство жизни охватывает вас на Кавказе. С чем оно связано? С видом, с прикосновением к камню?.. Но, заметьте, камень, просто лежащий в вашей руке, вряд ли вызовет в вас чувство жизненной силы. Он сух и неподвижен, в нем нет, кажется, ничего живого, никакого движения, ни намека на пульс. Тяжесть камня, который вы охватываете пальцами, заставляет себя уважать, но он, скорее, противник руке, чем помощник, и уж никак не сродник. Все это заставляло награждать камень эпитетами «мертвый», «бесчувственный», «избавь меня от окамененного нечувствия»...
     На Кавказе камень пророс и расцвел, он источил из себя множество юрких ледяных источников, которые, звеня и свистя, ринулись вниз, образуя целую страну

63

пылящих радугой водопадов — маленьких, больших, шумных. Их даже водопадами не считают, просто таков образ жизни текущей по Кавказу воды. Здесь произошла встреча (или не случилось расставания?) воды и камня. Как на полотне Рубенса, пышный союз Земли и Воды обрел в Колхиде свой реальный образ. Да! Да! Рубенс! Рубенс! В свете, в цвете, в ярости, во всей жизненной хватке Кавказа.
     Но это осозналось сейчас, а тогда поезд подкатывал к платформе Адлера, от которого горы разбежались как в испуге, надо было думать, где останавливаться, что­то вразумительное отвечать хозяевам, предлагающим квартиры, делать вид, что мы точно знаем, чего хотим и чего не хотим. Как неприятны эти первые минуты встречи с курортным городом: человек пять одновременно расхваливают перед вами свой угол, норовят вас заполучить, за ваш счет показать вам то, что они считают прекрасным жильем для отдыха, а в случае неудачи за ваш же счет вернуться на вокзал. И обижать их недоверием неловко, и отдаться им в руки боязно. Наиболее решительные пассажиры готовятся к этим вокзальным боям заранее. Разузнали, какие провокации возможны, откуда ждать подвоха, и, когда начинается этот вот уж точно базар-вокзал, оказываются ну просто конными среди пеших, быстро переходят с хозяевами на «ты» и, глядишь, победно мигнув пышной своей женушке, подхватив чемоданы, один из которых уж непременно несет хозяин квартиры, весело подгоняя своих уже выгоревших на русском солнце пацанят, быстрехонько к остановочке — и укатил. Иные же никак ничего не могут решить сразу, или их только что обманули, или они просто

64

«зависли» и думают, чем легко воспламеняют и без того взрывчатую психику южных маклеров, которые начинают говорить им, что они сами не знают, чего хотят, что, конечно, недалеко от истины, и лучшего им не найти и...
     В общем хоре вокзальной квартирной рекламы прозвучало благоуханное, забытое слово «Гагры». Но ведь это заграница, а у нас нет ни заграничного паспорта, ни каких бы то ни было пропусков. Да там и не нужен заграничный паспорт: для женщин у нас граница вообще открыта, мужчинам нужна справка, что он родственник. «О море в Гаграх!» А какая вторая строчка в этом пошленьком фокстроте 50­х, 60­х, или 70­х годов? «О чайки в море!» Верх оригинальности! Но горы, но Грузия, точнее, Абхазия, Рица, Афон...Детские воспоминания о ранней, натощак, чтобы не укачивало в автобусе (папа утверждал, что будет легче, если вообще не есть), дороге в горы.
И каменные навесы «Пронеси, Господи» над шоссе, и голубизна маленького кругленького Голубого озера, на камне которого так и осталась стоять на серенькой 9Х12 любительской фотографии. Там, говорят недавно была война. Куда вы едете, вы там никого не знаете? А уверены вы, что сможете перейти границу и с сыном будет все в порядке?
     Есть люди, которые умеют вселить спокойствие тем, что сами спокойны. Беззубая нестарая армянка, готовая с нами породниться и письменно удостоверить это, благо муж ее славянин, как­то по родственному взялась за нашу художественную папку, подхватила и дорожную нашу сумку, и мы двинулись в Колхиду, памятуя о том, что все люди, согласно

65

последним биохимическим исследованиям, произошли от одной пары, и стало быть — родственники.
     На границе нашей провожатой за небольшую сумму удалось убедить в этом пограничника, впрочем, разговор был на армянском, и возможно они обсуждали более насущные проблемы своей жизни. И вот, окруженные граем чужой гортанной речи, потеряв бдительность, о которой нас так все предупреждали, мы пустились в эту очевидную авантюру с одним для себя оправданием: никаких хищнических намерений у нас не было, а может ли быть сильно наказано любопытство?
     Прежде чем оказаться на ничейной земле беспошлинных магазинов с неимоверно дорогой цены поддельными итальянскими винами и косметикой, мы прошли через киносъемочную площадку Веселого. Почему приграничный рынок производил такое впечатление? Все здесь было настоящее и вместе с тем как бы вынырнуло из прошлого. Все катили, тащили волокли мешки, сумищи, корзины, тюки, ведра. Тогда показалось, что несут в разные стороны, потом, в следующий приезд, поняли, что в первую половину дня несут из Абхазии: инжир, аккуратненько рядами уложенный в мелкие ящики или корзины, перестеленный бумагой. Его у первого российского столба покупают бойкие необъятные торговки и тут же перепродают респектабельным молодым людям, загружающими в свои «газели» всю эту сахаросодержащую продукцию для переработки в огнестрельную кровезажигающую жидкость повышенной крепости, которую здесь же продают из­под прилавка в каждом ларьке вместе с кофе и сигаретами. Волокут мешки с орехами, груши, опять

66

инжир, помидоры, яблоки, огурцы, инжир, инжир, персики, орехи, сыр, блинами сложенный в эмалированную кастрюлю, из которой на каждом ухабе плещется рассол. Лавровые и эвкалиптовые веники, связанные в тюки, опять орехи, инжир…
     Все это тащат на себе сухие престарелые женщины, одетые в черное, но это мы увидим только потом, сейчас, оказавшись в круговороте невиданного оптового рынка, хотя за последнее время все и везде, кажется привыкли к их санкционированному разгулу, мы были поражены и видом людей, и ассортиментом предлагаемых товаров. «Соль для скота» сообщала надпись на пирамиде, выложенной из белопрозрачных кирпичей. «Пшеница, повал», «Лекарство для мандаринов», «Чай от тонны». Последняя надпись особенно смущала своей уж слишком знакомой москвичам грамматической формой «товары от... Диора, Кардена и пр.» Только в следующий приезд на «Казачку», так кстати именуют местные эту приграничную километровую толкучку, распространяя на всю эту территорию название приютившегося справа от дороги, если идти к пограничному посту и сообщающего о себе полукруглой вывеской крытого «Казачьего рынка», — только в следующий приезд мы поняли, что «от тонны», это значит, что продают чай оптом, не меньше 1000 (!) кг.
     К вечеру поток людей меняет свое направление и стихает гул Казачки. Теперь уже с границы громыхают пустые тележки, а туда едут мешки с сахаром, повалом. Уже здесь в Веселом, где и расположена Казачка, мы почувствовали какую­то совершенно особую атмосферу «настоящести», сермяги, которая как­то преображала этот торг, делала его, если можно так выразиться по

67

отношению к торгу — насущным. Это вам не бледненькие костюмированные казаки в охране Данилова монастыря, потирающие носы рукавчиком нарочито грубой «шинелки», спускающиеся поболтать в иконную лавку, слегка придерживая новенькие ножны. Не белоногие последователи своего учителя, в широких портах прошествовавшего по жизни и призвавшего своих деток к единению с природой. О первопрестольная! да ты полна химер! Праздность порождает их, и где твой Нотр-Дам, чтобы им окаменеть там и освободить нас от своего присутствия!?
     Казачка трудится. Она — артерия, коридор, свидетельствующий о напоре жизненных токов, омывающих приграничную область. Установление кордона лишь с определенностью выявило природную слиянность и нераздельность этих территорий. О, мы еще услышим о границе много воплей армянских крестьян, не могущих вывезти свои золотые наполняющие горько­сладким благоуханием воздух мандарины, и абхазов, ищущих повал для скота, и русских.
     Э-ей! Посторонись! На тележку погрузилась дородная пожилая, женщина, еще полная сил и энергии, но с отказавшими ногами, она с кем­то оживленно разговаривает, не смущаясь своей столь непривычной транспортировки, вытягивает одну ногу, защищает ее палочкой от встречных, а сама все объясняет что­то встретившемуся случайно своему знакомому, от него уже отъехали, а она все тянется туда, все что­то громко кричит, может быть, и по­русски, но как не по-русски. Она занимает железную платформу тележки лишь наполовину, кто­то ставит рядом с ней корзину. Возница не протестует, он

68

возьмет деньги по приезде, а пассажирка, кажется, и не заметила этого.
     Какое значение имеет в жизни человека тележка. О! то, что должно было тянуть гирями ваши руки, или огрузить плечи и придавить спину — лежит себе самостоятельно, автономно от вас и главное, движется в том же направлении, что и вы. Тележка — друг человека. Она взяла на себя его тяготу, ведра с инжиром, мешки с сахаром и орехами, ящики с грушами, яблоками. Есть тележки низенькие, как коренастые бабенки. Их даже лучше назвать маленькие платформочки на колесах. По большей части они самодельные: колеса от детской коляски или какого­нибудь другого бытового движущегося средства, ручка часто из раскладушки, сама платформа сварная, из железных листов. А есть тележки-грузовики с двумя автоколесами сзади и одним маленьким, рулевым, велосипедным впереди.
     Все на границе может быть превращено в тележку: сварные прутья и проволочная сетка, колесо от детской игрушки и обитый резиной деревянный жернов. «Какое сегодня число, — спросит нас возница на обратном пути, когда мы уже после трехнедельного пребывания в Колхиде будем возвращаясь в Москву, переходить границу в последний раз, и услышав ответ, скажет: — Еще неделю работаю, а там домой, в Сухум, привезу сахар, повал, у меня там скотина, куры». У него в Москве сын с «Газелью» где­то в Перово, можете позвонить, а вот и ваш 26-ой или вы на «маршрутку» желаете, она быстрей идет?
     «Казачка» выпихнула нас к железным прутьям границы, пару раз проверили паспорта, что­то по­армянски повыясняли, остались удовлетворены ответом нашей вожатой­родственницы, и вот — Псоу

69

бежит под нами двумя рукавами в своем широком каменном ложе, перекатывает погремушками камешки — Колхида!

     ***
     Красивый, не могущий состариться, в меру самодовольный и благополучный абхазец везет вас с пограничного поста в Гагры. Машина его побита так, что ясно: техосмотр здесь существует только как форма взяточничества. Осанка же и речь нашего возницы наводят на мысль, что он отпустил на день порыбачить или прокатиться с подружкой своего верного шофера, и, насладившись вдоволь ездой на мышином «пантиаке», пустился в приключение и, как богатенькие дети миллиардеров бродят автостопом по Европе, так он стал разъезжать на груде движущегося металлолома, а что? Едет. И руль есть, даже дверь одна открывается, а что стекла нет, так можно ухо рукой закрыть пассажирам, чтобы не надуло.
     «Дышите, дышите, мы проезжаем старый гагринский парк, он тянется на несколько километров. Здесь разные сорта деревьев — это самый большой, самый лучший парк на Кавказе». «А нам говорили, самый большой сухумский?» — «И сухумский тоже наш…» «Абхазский народ — свободный народ! — Он вскинул свою лепную голову, как артист перед аплодирующим залом: — Абхазский народ с помощью великой России…» Слева промелькнул черный остов сожженного дома: те самые выбитые глазницы, о которых только читали или видели в военных фильмах, — и тут же пальмовая ветвь утешительно скользнула по борту машины. Справа — знаменитая с

70

мавританскими изысками колоннада. Вся облупленная, сквозь побитые плафоны круглых фонарей искрится море. Впереди почти врезается углом в дорогу корпус какого-то огромного санатория, подъезжаем ближе — пустой: выломаны двери, окна, с лоджий сорваны куски железа. Здание светится пустотой. Куда мы едем?
     Воздух на самом деле одуряющий, и еще цвет. Крым светотворен и светоносен. Кавказ — алхимик: свет, еще в пути, в полете превращается здесь в цвет: все сочно, остро, пряно, готово к цветению и рождению. И рождает и цветет, как мы очень скоро удостоверимся, бродя по аллеям запущенного, а попросту — разоренного парка, все лужайки которого заполонили своими кинжальными всходами пальмовые ростки. Многие уже выросли в деревья, иные — подростки, а вот, смотри: еще лезут, воспользовавшись неожиданной свободой произрастания, грянувшей, как тропический ливень, в августе 92 года, да так и не прекратившейся доныне.
     Армянка, которая нас везла, привезла нас, разумеется, к армянам. И сразу мы оказались свидетелями не семьи — рода. Вот молодые, муж, жена, их дети, вот промежуточное поколение — не очень запоминающаяся пятидесятилетняя пара, а вот главный хранитель рода и объект всемерного почитания — бабушка. Обширная, конечно, в черном, платок повязан по-восточному назад, но так, что видны уши. Движенья медленные, почти величавые: куда торопиться, жизнь, слава Богу, прошла, достигнут возраст уважения; теперь и слово, и взгляд ее в доме — закон.

71

     Потом мы видели еще одну армянскую семью, и еще одну, так как искали комнату в тихом месте, а предлагали всё у дороги. И во всех этих армянских семьях было совершенно то же распределение сил. Мать во второй семье была уже очень стара и больна, она сидела у маленького бассейна, положив большую опухшую ногу на его край. Сын или зять, но если сын, то младший, сидел на качающейся скамейке, какие обычно вкапывают где-нибудь в тенистых местах санаторных парков, положив руки на ее спинку. Жена его, круглолицая, и вся маленькая и кругленькая, уговаривала нас, что здесь очень тихо и море близко и присмотр будет хороший и... Мать вмешалась в самом конце. И по тому, как все замолчали, и обернулись к ней, стало ясно, что она — последняя инстанция.
     Потом нас повезли к самому берегу моря, и опять в армянский дом. Здесь были только две молодые хозяйки, видимо, еще бездетные, комната нам понравилась, особенно маленькая хозяйственная верандочка, выходящая прямо на море, но вот незадача — без матери ничего эти две молодые не могли решить. Они пригласили нас в комнату, сварили кофе. Накололи орехов, а тем временем все пытались связаться с матерью, которая была на какой-то работе, но вышла куда-то, а оттуда тоже уже ушла, а куда-то еще не приходила, и непременно передадут, чтобы срочно позвонила домой, но без нее ведь, невестка сама не может решить, вы должны понять, у нас так не бывает.

72

     Когда же, наконец, мать позвонила и по интонации, разговор шел на армянском, стало ясно, что она не хочет сдавать именно ту комнату, которая нам понравилась, невестка так кротко опустила глаза, что стало завидно: откуда у нее эта возможность — отступить и подчиниться? Было видно, что она хочет, чтобы мы поселились у них, поглядывает на большую художественную папку сына, на этюдник, но против законов рода не возникло даже начального эмоционального протеста, никаких уговоров: ну давай, мамочка, пусть порисует здесь... Что же, неужели свобода в доме есть только у старших? Как это может быть? И в чем, как будет выражаться протест, который был подавлен, точнее, которому не дали зародиться?
     Нашли мы жилье у моря: над пустым гаражом была и огромная веранда, внизу шумящий ручей, в пятидесяти метрах шумящий прибой, загораживаемый, но не намного, гигантским деревом. Хозяин, бесхозный армянский муж, запустивший и дом, и всю свою бывшую некогда очень сладкой и сытой, жизнь, спустя неделю рассказал нам к вопросу об армянской семье историю убийства одной старушки. Жила отдельно от детей, были и денежки, было и золотишко кое-какое, но не так, чтоб очень. И вдруг двое молодых просто по-раскольниковски топором по голове всё взяли. Кто ж навел? Оказывается, внучка. История эта долго шумела в городе, исполнители были чужие, а наводчица своя городская, но ее выкупили «за две рыбки», Тбилиси тогда сходил с ума по рыбе, ну

73

заказали рыбакам выловить лосося, и с дарами в столицу. Девочку вернули, но жить она здесь уже не могла, уехала в Россию. О странноприимная! Есть ли тот, кого отвергнешь?..
     Город, переживший войну, пустынен. Курортность, вольность, вальяжность все пресеклось разом, роскошество обернулось драмой — на улицах никого. Стоят рядами зеленые погребальные свечки кипарисов, они меньше всего пострадали и от войны и от водворившейся беспризорности, им никакой уход попросту не нужен. А вот пальмы своими засохшими нижними листьями, не спиленными вовремя и теперь угрожающе свисающими, колючими, не шуршащими, а уже звенящими при каждом порыве ветра, свидетельствуют о никак не налаживающейся жизни.
     Южный вечер, звезды вылезают по кулаку, море, море в самом воздухе, а людей нет. Вот разбитые витрины магазина, двери, рамы — все снято, а напротив свет — «Хачапурная». По улице фонари — через два, три, одуряюще стрекочут цикады. Город взбирается на гору, осыпая ее огоньками, опутывая проводами. Сколько же, каждый пятый или каждый шестой дом сожженный? Их некогда могучие остовы черны, сохранились кое-где и балкончики, и лестничные пролеты, во многих прочитывается замысел крепостной замковой архитектуры. Почти все развалины заполонены разбушевавшейся зеленью, инжир прилепился, чернеет, шлепается, груша, виноград. Рядом жилой дом и еще один жилой, а вот опять мертвый. Кладбище вторглось в город. Почему не восстанавливают?
     Шесть лет, как ушла война, дети выросли, выросли и привыкли к развалинам, соседствующим с их жильем. В их сознании уже навсегда запечатлеется

74

этот новый вид города, где оскверненная разрухой, погромом и убийством земля, земля проклятая, вот она — за забором, а то и без него. Такие участки раньше принято было огораживать и обходить стороной. А здесь они повсюду, не обойдешь, не отгородишься, смотри, уже срослись с твоими ухоженными помидорными палисадниками. Кой-где грядочка, другая залезает на эту черную землю, но, как правило, не трогают.
     Пустынность вечернего города ошеломляет, но пустынность гагринского шикарного пляжа в августе приводит просто в недоумение. На двести-триста метров и вправо, и влево — никого. Вон мальчишки местные с третьего волнореза прыгают, возраста не различишь. А в другую сторону вообще что-то никого до самой «Абхазии», тоскливой серой коробки, воздвигнутой в знак человеческой беспардонности по отношению к прибрежному пейзажу, да и к самому городу. Правда, возле нее и город как бы впал в беспамятство: дома не ищут своего места, не приноравливаются к буграм и ветрам, а по-армейски группируются для более удобного подъезда и подвоза людей, вещей, провианта. И новый рынок, возникший неподалеку, тоже несет на себе печать этой всегородской, неудобной, руководимой издалека жизни.
     Совсем не то в Старых Гаграх. Жилой поселок отодвинулся от моря в сторону гор, и парк с редкими старыми зданиями, порой совершенно неожиданно выныривающими из густой зелени, распластался на километры и километры вдоль пляжа, волнорезы разрушены или снесены, — ходи, смотри.

1999 г.


на главную страницу